Введение
Репин то яростно защищал «правду жизни» в живописи, то проповедовал «искусство для искусства»; призывал разрушить Академию художеств, но вскоре так же отчаянно отстаивал её жизненную необходимость; восхищался Москвой, но всё-таки окончательно выбрал Петербург; отрицал христианство и всё же стал настоящим христианином. Репин — «хамелеон», «Золотой Петушок, который оборачивается к той сторонке, где сосредоточены самые актуальные проблемы современной действительности» — так характеризуют Репина современные арт-критики. Это же непостоянство взглядов художника отмечали современники, которые задавались вопросом «Где же настоящий Репин?» Впрочем, сам он, признавая переменчивость своих убеждений, писал, что «в 50 лет человек не тот, что в 20, и пилить его за это (да ещё справедливо ли?) — просто варварство». Мы перечитали письма Репина и выбрали самые яркие его высказывания, чтобы понять, как менялись взгляды «первого русского художника» на протяжении жизни.
Судья теперь мужик, а потому надо воспроизводить его интересы (мне это очень кстати, ведь я, как Вам известно, мужик, сын отставного рядового, протянувшего 27 не очень благополучных лет николаевской солдатчины).
Между тем, как в Петербурге тек чистый родник народной жизни и портился в вонючей луже монархизма, в Москве он уже образовал довольно объемистый резервуар. Сюда постепенно стекалось все лучшее русское по части живописи. Тут более уцелела народная жизнь, материально поддерживаемая купцами.
Не до эстетических наслаждений здесь, где еще экономический быт в первобытном, варварском состоянии. А Европе мы нужны, она нуждается в приливе свежих сил из провинций…. А здесь мне совестно, что я художник, мне кажется, что это дармоед, обманщик, приживалка.
Что вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший, мертвый город, и даже
Вообще же я далек от того, чтобы французскую живопись брать за авторитет, — она не рациональна, так же, как и наша.
Я теперь глубоко убежден, что Академию следует закрыть и уничтожить совершенно. С тех пор как основались академии, — искусство пало, и только с уничтожением их искусство пойдет опять как следует. Поддерживать и развить искусство может только одно — народные музеи, которые следует основать во всех больших городах. Пока их не будет, не будет и настоящего искусства.
Вы говорите, что нам надо двинуться к свету, к краскам. Нет. И здесь наша задача — содержание. Лицо, душа человека, драма жизни, впечатление природы, ее жизнь и смысл, дух истории — вот наши темы, как мне кажется; краски у нас — орудие, они должны выражать наши мысли, колорит наш — не изящные пятна, он должен выражать нам настроение картины, ее душу, он должен расположить и захватить зрителя, как аккорд в музыке.
Я все мечтаю о коммуне и только в ней вижу спасение человека. Между прочим, я изобрел план будущего города и образ жизни будущих коммунистов.
Закончу внешним видом Москвы: она до такой степени художественна, живописна, красива, что я теперь готов далеко, за тридевять земель ехать, чтобы увидеть подобный город, он единственный! И несмотря на грязь, я почту теперь за счастье жить в Москве!
(О Москве) Ведь это провинция, тупость, бездействие, нелюдимость, ненависть — вот ее характер. А впрочем, есть и хорошие люди, особенно Павел Михайлович Третьяков. Превосходный человек, мало таких людей на свете, но только такими людьми и держится он (свет).
Ах, Вы не можете себе представить, как я страдаю бесхарактерностью, спешностью и бесполезными увлечениями. Не удается мне напасть на глубокую идею, которая бы пластично выливалась в образах.
…да, Петербург — это моя интеллектуальная родина. Недаром я стремился к нему из Чугуева; он мне все дал, и теперь я не жалею, что приехал сюда.
Делать ковры, ласкающие глаз, плести кружева, заниматься модами — словом, всяким образом мешать божий дар с яичницей, приноравливаясь к новым веяниям времени… Нет, я человек
В «Художественном журнале» меня охарактеризовали как ремесленника живописи, которому решительно все равно, что бы ни писать, лишь бы писать. Сегодня он пишет из Евангелия, завтра народную сцену на модную идею, потом фантастическую картину из былин, жанр иностранной жизни, этнографическую картину, наконец, тенденциозную газетную корреспонденцию, потом психологический этюд, потом мелодраму либеральную, вдруг из русской истории кровавую сцену
Я, как язычник, как обожатель природы и жизни в ней, глубоко возмущаюсь всякими добровольными аскетическими мудрствованиями. Всем пользоваться благоразумно, наслаждаться мудрым творчеством создателя, каждую минуту благодарить его за те восхитительные вещи, которыми мы окружены в жизни! Вспоминать лучшие минуты наших наслаждений и стремиться к неутомимой деятельности для украшения, для улучшения этого высшего блага в природе — нашей жизни! — вот как я понимаю жизнь. Так живет вся природа.
Мне пора уж в альтруисты. Но к аскетизму я не способен, мне так надоедает эта возня с самим собою. Жизнь так прекрасна, широка, разнообразна; меня так восхищает и природа, и дела человеческие, и искусство, и наука, и колоссальные дела силами природы. Стоит постоять близко от поезда, когда пролетает мимо вас этот ураган огня, железа и пара. Что может противостоять этому двуглазому сказочному змею?
А вы правы, я очень эгоистичен, капризен — отвратительный характер; но как Вы наивны, полагая, что меня избаловала публика и рецензенты (!). Можно ли в жизни помнить публику и рецензентов! Для меня все это такая отдаленная мишура, что я никогда не придавал ей значения. Что такое публика? — Масса, болтающая за рецензентами, она восхищается Венигом и скучает, глядя на Рембрандта! А что такое рецензенты? — нахватавшиеся
Нет, зло, раздраженность и отчаянность происходят от надорванности сил, от непосильных порывов, от невозможности приблизиться к идеалу, от сознания своей бездарности, тяжести, недостатка чувства меры, вечное шатание с методом дела
И я страдаю слабостью переделок. Каждый раз приезжая в Москву, я
Да вообще все христианство — это рабство, это смиренное самоубийство всего, что есть лучшего и самого дорогого и самого высокого в человеке, — это кастрация.
Женщин я люблю больше всех на свете, и если мне представляется
Вы спрашиваете о Мадонне Сикстинской. Первое впечатление было от нее у меня было до обидности разочарованное. И только когда я встал на историческую почву этого явления, то тогда мне стало ясно, что это вещь гениальная. А младенец гениален безусловно.
Буду держаться только искусства и даже только пластического искусства для искусства. Ибо каюсь, для меня теперь только оно и интересно — само в себе. Никакие благие намерения автора не остановят меня перед плохим холстом.
Обязывать художника быть непременно философом и моралистом есть недостижимое требование. Мы немножко сбиты с толку, от картины требуем поучений, от философии картинных кунштюков, от романиста пластичности и пейзажей, от музыки решения социальных вопросов.
Нравственный рост человека так же неизбежен и неумолим, как седина и физическое старчество. И в 50 лет человек не тот, что в 20, и пилить его за это (да еще справедливо ли?) просто варварство. А желание переделать человека в 50 лет укорами — бесполезный труд.
Вы говорите, Академия не нужна. Тогда не нужны и университеты, не нужны и школы рисования, не нужны и школы грамотности. Предоставьте уже все свободе, чтобы быть последовательным.
Напрасно вы
Я все же художник и дитя 60–70 годов. Живопись, виртуозность отрицалась тогда как самый негодный порок. Выше всего ставилась идея, смысл, жизнь, жизнь картины, типичность, правда историчность.
Я и сам вижу много свежести в новом стиле, но ведь школа должна быть школой — нельзя же дилетантизм ставить в принцип школы.
Ох, это господство дилентантизма (по поводу выставки «Мира искусства», — прим.ред.), которое царит теперь по всей Европе, наплодит такого искусства и одурит столько голов, что после будут руками разводить перед всем этим хламом бездарностей, ловких пройдох, умевших так ловко дурачить меценатов своего времени.
Здоровая русская публика сначала откровенно и просто заявила свой протест вырождающемуся западному искусству. Явный художественный атавизм в образчиках француза
Да, декадентство в лучших образцах, как искренние проявления индивидуальности, увенчается лаврами, если оно выльется в художественной форме… Для дилетантов и для торговцев, как для публики, совершенство формы всегда останется неразрешимой загадкой. … Форма — область знания. Недоучка не может быть рисовальщиком. Дилетант не может быть судьей в высоком художественном произведении — тут необходимо специальное образование.
Академия 100 лет назад и Академия теперь, наша Академия — это большая разница. Прежде она давила самобытность, теперь она помогает ей.
И в живописи я моложусь, как все старички. Написал пару молодых людей, гуляющих по Финскому заливу… Это забавляет молодых людей, а стариков художников смелось эта удивляет настолько, что они пишут на эту тему картину.
Самая огромная работа у меня: удалить то, что не нужно.
Арестовать Горького? Ужаснее всего, когда круглое ничтожество облечено властью (…) Надо непременно писать и печатать протесты, где только возможно. Мы здесь уже подписались. Составьте петицию и собирайте побольше подписей.
Ну как же можно говорить, что Россия не Европа, что ей еще рано и то и др.? Для меня несомненно, что наша молодежь по сравнению со всем образованным миром заняла бы одно из самых первых мест и по развитию и по высоте своих идеалов. Ну как могут удержаться в этой среде ханские предания самодержавия?! Да, правительство отстало, поглупело и готово только к полному провалу.
Разумеется, будет еще много разочарований, но выборное начало здорово всколыхнет Россию, и еще всплывут такие силы! Вот когда она начнет жить.
Революционное движение так опьяняет молодую кровь. И сколько бы ни писали рассудительные доки и об убытках государства, и о понижении души от одичания, и о вырождении искусства от анархии и социализма, — ничто не сможет остановить стихийного урагана. Если при самых адских условиях, еще будучи искрой, не погасла идея освободительного движения, то как остановить теперь разгоревшуюся оргию, охватившую уже весь жизненный строй нашей планеты?!
К сожалению, наше декадентское время так пало, так оскотело, что ему тяжело подыматься к идеям. Они славят любой кусок мяса. Жирно — по пальцам течет! Они не видят своего звериного вида — скоро так съедят друг друга. Беспринципность отвратительна! А безыдейность глупа…
А главное, я ненавижу и не переношу премий. Это такая фальшивая, понижающая свободу духу человека приманка.
А насчет моего питания — я дошел до идеала (конечно, это не одинаково всякому): еще никогда не чувствовал себя таким бодрым, молодым и работоспособным. Да, травы в моем организме производят чудеса оздоровления. Вот дезинфекторы и реставраторы!!! Я всякую минуту благодарю бога и готов петь аллилуйю зелени (всякой). А яйца? Это ж для меня вредно, угнетали меня, старили и повергали в отчаяние от бессилия. А мясо — даже мясной бульон мне отрава; я несколько дней страдаю, когда ем в городе
Я верю, что еще Россия будет жить разумно и весело, когда сбросит с себя бюрократическое иго, так долго злокачественным раком мертвящее самодеятельность способнейшего народа.
Декадентство и особенно футуризм смешны. Эти жалкие, безобразные уроды бессмысленно становятся рядом… Нет, они становятся на место великих произведений искусства…
Мое желание, чтобы в этом же году совершилось великое дело гибели милитаризма. Чтобы образовался международный союз — права человека, (…) чтобы Гаагская конференция, вооруженная непобедимыми силами, действительно стала божьим судом правды и независимости.
Мне остается только умереть; но я жив и здоров, и при мысли, что в России республика, готов скакать от радости. Да, — республика. Об этом я даже мечтать не смел и теперь еще боюсь — не сон ли это!
Умереть мне за дело родины было бы моим лучшим и блестящим концом.
Но ведь революция есть пропасть, через которую необходимо только перейти к республике.
Толстой знал, что самая реальная сила — Бог. Несокрушимая, вечная, а человечество возникает и уничтожается, как хаосы инфузорий, саранчи, оставляя после себя только миазмы на земле. Гарцуют озверелые недоросли, одурманенные безверием, но страшен Бог карающий, и испытавшие десницу Его знают узнают, что лучше бы им не родиться на земле… Разве может быть принята вера в коммуну нашим лишенным всякого воспитания полицейским отродьем большевизма? Как же они коммунисты, отрекшиеся от собственности альтруисты, жертвующие собой ради общего блага, способные на равенство, братство, свободу!
А я, как потерянный пьяница, не мог воздержаться от евангельских сюжетов (и это всякий раз на страстной) — они обуревают меня. (…) Нет руки, которая взяла бы меня за шиворот и отвела от этих посягательств.
Вам я дерзаю сообщить и свою идею, которую считаю очень важной и спасительной для разоренной России. Ее разорили захватившие власть
Еще мысль о моем юбилее: за 20 лет, весьма вероятно, произойдет такая справедливая переоценка ценностей, что работы мои будут уже покоиться в кладовых, а обо мне и при редких воспоминаниях устарелый ценителей будут покачивать великодушно головами, повторяя: и это
А я
Да здравствует жизнь, да процветает искусство, дорогое искусство! Без искусства жизнь — скука, прозябание… И не те выверты наизнанку мало одаренной бездари, пускающей пыль в глаза профанов; нет — искусства, которые любит сам бог, он им покровительствует и следит за их развитием. И все эти наросты, короста «футуризма» осыпется, рассеется, как чад миазмов, а оно, очаровательное, необъяснимое, как сам создатель, будет вечно сиять необъяснимым любовным напитком истинных талантов.
Теперь я здесь, уже давно совсем одинок; припоминаю слова Достоевского о безнадежном состоянии человека, которому «пойти некуда».
И я уже тогда критиковал Некрасова: разве может бурлак петь на ходу, под лямкой? Ведь лямка тянет назад; того и гляди — оступишься или на корни спотыкнешься. А главное: у них всегда лица злые, бледные: его глаз не выдержишь, — отвернешься, — никакого расположения у них петь я не встречал; даже в праздники, даже вечером перед костром с котелком угрюмость и злоба заедали их.
На девятом десятке лет моих усилий я похожу к убеждению, что мне надо вообще очень долго, долго работать над сюжетом (искать, менять, переделывать, не жалея труда), и тогда в конце концов я попадаю на неожиданные клады и только тогда чувствую сам, что это уже драгоценность…нечто еще небывалое — редкость.
Боже! Давно ли? — я почти всякий момент нахожусь в состоянии покаяния. (Кстати, великий пост, и в церкви часто, часто поются теперь покаянные молитвы.) И я теперь без конца каюсь за все свои глупости, которые возникали всегда — да и теперь часто на почве моего дикого воспитания — необузданного характера.
«Оправдание большевизма» не вижу (и вообще это не дело картин). Напротив: Россия, по своему характеру — толкает большевиков на путь самодержавия; и они фатально идут к своей погибели — они уже самодержцы.
Мне в жизни незаслуженно счастливилось. И я невольно воображаю себя мальчиком Товией, которого все жизнь вел за руку добрый ангел, взяв его под свою опеку.
Материал подготовлен по книге И. Репин. Избранные письма в двух томах 1867–1930. Москва: издательство «Искусство», 1969