О Сергее Дягилеве (1872–1929) написано невообразимо много. Среди хрестоматийных цитат, с ним связанных, выделяются две. Одна — из письма молодого Дягилева к мачехе в 1895 году: «Я, во-первых, большой шарлатан, хотя и с блеском, во-вторых, большой шармер, в-третьих, нахал, в-четвертых, человек с большим количеством логики и малым количеством принципов и, в-пятых, кажется, бездарность; впрочем, я, кажется, нашел мое настоящее назначение — меценатство. Все данные, кроме денег, — mais ca viendra (“это придет”)».
Другая — лаконичный ответ поклоннику русского балета, королю Испании Альфонсу XIII, старавшемуся не пропускать ни одного представления дягилевской труппы на Пиренеях. Будто король спросил его: «Скажите, месье Дягилев, вы ни шеф оркестра, ни танцор, ни пианист. Что же вы делаете?» Дягилев якобы ответил: «Ваше величество, я, как вы. Я не работаю, я ничего не делаю, но я незаменим».
Письмо мачехе совмещает в себе самолюбование и самоиронию — за первое Дягилева не всегда любили, второе могли разглядеть немногие. Ответ королю — из числа автоэпитафий, и тоже ироничных: Дягилев был трудоголиком, без работы скучал, причем заниматься он мог многим, от редактирования журнала до постановки балета и профессиональной подготовки музыкальных партитур. Им двигал миф культуры — не зря он так не любил слышать в свой адрес слова «антрепренер» и «импресарио». Хотя определить, кем же был Дягилев, — занятие не из легких и сегодня. Но фраза Владимира Дукельского, ставшая заголовком всего этого текста, — «Самый творческий из всех не творивших людей» — точно описывает беспокойный характер Дягилева.
Коллекционер
Путь в искусство начинался с разговоров об искусстве — Дягилев, в 1890-е еще студент юрфака Петербургского университета, вел их с друзьями своего кузена Дмитрия Философова, среди них были будущие основатели объединения «Мир искусства» Александр Бенуа, Константин Сомов, чиновник и меломан Вальтер Нувель (все они были однокашниками по частной гимназии Карла Мая), а также примкнувшие к ним Лев Бакст и Евгений Лансере.
Бенуа и подбил Дягилева начать коллекционировать. Поначалу робкие шаги на поприще собирания иначе чем банальными не назовешь: как и в его первых критических статьях, порой Дягилеву нравилось то, что было в моде и что сегодня выглядит не более чем салонным искусством. Не случайно в начале своей деятельности он привозил в Петербург произведения финских художников и шотландских акварелистов — и делал вид, что это последние достижения европейской художественной жизни, хотя на континенте уже импрессионизм сменился пуантилизмом.
Богатый?! Крупный?! Немного блефа никогда не повредит, везение сопровождало Дягилева всю жизнь. Так в коллекции появились работы первоклассных авторов, от классика мюнхенской школы Франца фон Ленбаха до великого датского мага Вильгельма Хаммерсхёя. У Дягилева был и портрет столь почитаемого им Льва Толстого работы Репина — он вынужденно продал его в 1905 году, чтобы покрыть долги журнала «Мир искусства». С другой стороны, намечавшийся отъезд за границу, где у него не было постоянного жилья, не предполагал большого багажа. Почти всю оставшуюся жизнь он перемещался с двумя саквояжами: в одном белье и личные вещи, в другом фотографии и письма родных.
Редактор
Самый известный проект Дягилева-издателя — журнал «Мир искусства» (1898–1904, фактически последний номер вышел в 1905 году), который он редактировал порой один, порой на пару с Бенуа. Денег своих на издание не было, но Дягилеву симпатизировали Савва Мамонтов и княгиня Мария Тенишева.
Новизна вовсе не оказывалась главным для Дягилева, Бенуа и компании. Интерес к XVIII веку — вот чем отметились мирискусники. Впервые, пожалуй, на первый план выдвинулись забытые в тот момент авторы, такие как Боровицкий, Рокотов, Левицкий. О последнем Дягилев издал настоящий фолиант под заголовком «Русская живопись в XVIII веке. Том первый. Д.Г. Левицкий. 1735–1822», его труд стал прорывом в отношении к веку Екатерины. «…Помимо писем и просьб к лицам, у которых я мог предполагать нахождение картин (получено 36 ответов), — не без гордости сообщал автор в предисловии, — я дважды обращался к печати, первый раз в виде заметки в “хронике” газет (1 ответ), второй раз в форме “письма в редакции” (20 ответов). Наконец, осенью 1901 года я разослал печатные письма всем начальникам губерний, а также губернским и уездным предводителям дворянства, число около 600 (28 ответов)».
Куратор
«Мир искусства» подготовил множество выставок в Петербурге, от акварелей шотландских художников до творчества своих участников; каждый раз выставки становились событием, их посещали, о них писали газеты. Но едва ли не главный проект был сделан после роспуска объединения — огромная выставка русского портрета в Таврическом дворце. В поисках полотен Дягилев объездил десятки усадеб по всей стране, их список даже издали отдельной брошюрой. Отобрали шесть тысяч картин, в залы едва ли уместилась половина. Для многих картин путешествие и возвращение из Петербурга оказалось последним в жизни: они погибли в огне крестьянских пожаров, съемка для каталога — единственное, что от них осталось. Дягилев, обладавший, по словам Грабаря, «исключительной зрительной памятью и иконографическим нюхом», атрибутировал многие работы: «Бывало, никто не может расшифровать загадочного “неизвестного” из числа свезенных из забытых усадеб всей России: неизвестно, кто писал, неизвестно, кто изображен. Дягилев являлся на полчаса, оторвавшись от другого срочного дела, и с очаровательной улыбкой ласково говорил:
Он умел в портрете мальчика анненской эпохи узнать будущего сенатора павловских времен и обратно — угадывать в адмирале севастопольских дней человека, известного по единственному екатерининскому портрету детских лет. Быстрый, безапелляционный в суждениях, он, конечно, также ошибался, но ошибался гораздо реже других и не столь безнадежно».
— Чудаки, ну как не видите: конечно, Людерс, конечно, князь Александр Михайлович Голицын в юности.
Реформатор
Новации Дягилева коснулись разных сфер: и издания журналов, и новых подходов к академической работе, и нового принципа экспонирования (одним из первых в России он задумался о роли фона и принципах развески), и нового типа культурного менеджмента в целом. Выдающийся филолог Николай Богомолов противопоставлял его фигуре издателя «Золотого руна» Рябушинского: за тем в итоге стояли только большие деньги, за Дягилевым же — вкус, организаторский и художественный талант. В мире балета, например, это проявлялось и в изменении отношения композиторского цеха к писанию оригинальных балетов (теперь это стало модным), и в новой роли мужчин-танцовщиков (наконец-то они сравнялись, а затем и превзошли танцовщиц), и в привлечении к работе художников первого ряда.
Дягилев был восприимчив к новым идеям и новым именам, хотя поначалу «Русский балет» во многом развивался благодаря сотрудничеству с друзьями молодости — Бенуа, Бакстом, Добужинским.
Коллективный характер работы оставался важным принципом дягилевского руководства, Наталия Гончарова утверждала, что Дягилев вообще никогда не вмешивался в ее эскизы, полностью ей доверяя. Он словно пытался сохранить в работе семейные, родственные отношения. Но, когда было надо, становился непререкаем, друзья отшатывались от него, как от диктатора, плохо знакомые с ним художники при организации выставок видели в нем сатрапа.
Можно представить себе, какой стресс испытывал при этом Дягилев — далеко не всегда его адекватно воспринимали даже в ближайшем окружении. Хотя товарищи молодости и упрекали позднее Дягилева в высокомерии, сам он, ругаясь иногда до крика, не считал при этом, что с кем-то ссорится или к кому-то подчеркнуто невнимателен. Ради дела Дягилев легко переступал через обиду и начинал обсуждать новые идеи. После скандала он мог как ни в чем не бывало обсуждать дальнейшие планы с человеком, с которым только что ругался из последних сил, и не понимал, если для того ссора оказывалась поводом затормозить работу.
Обаятельный манипулятор
Сослуживцы по Императорским театрам утверждали, что Дягилев, отличавшийся «заносчивостью и бестактностью», «имел талант восстанавливать всех против себя». Мирискусники не без горечи вспоминали, как в первую пору их знакомства Дягилев, ставший вроде бы уже завсегдатаем домашнего кружка у Бенуа, в фойе театра мало кого замечал из друзей-приятелей, зато сильно переменялся лицом, едва видел кого из высшего света.
С друзьями Дягилев был порой неприятен, не самый доброжелательный в целом Сомов по его поводу просто исходил желчью: «Дягилев здесь великолепен и нахален до отвратительности. Редко он мне так противен был, как в этот приезд, такой гранд сеньор, что прямо тошно. Я с ним не вожусь и видел мельком у Шуры, на которого он совсем сел и поработил».
Собственный характер Дягилева не всегда вызывал симпатии даже у тех, кто хорошо к нему относился или вообще был обязан ему столь многим, что, казалось, не в состоянии был относиться к нему критически. Потому слава за ним тянулась не лучшая. И все же объективность восторжествовала, когда Стравинский познакомился с Дягилевым ближе: «Живя в одном городе с ним, я, естественно, имел не одну возможность встретить Дягилева, но ни разу ею не воспользовался, ибо представлял его себе полным высокомерия, самонадеянности и снобизма.
Удивлять при первой встрече, играть разницей первого впечатления и подлинного портрета — как много здесь театрального! Театральным был и облик. Балерины прозвали Дягилева «шиншиллой» — за седую прядь в волосах, которой он был знаменит еще в молодости. «Он втискивал себя в шубу с воротником из опоссума и временами закалывал ее английскими булавками, — вспоминал Жан Кокто. — Лицом он походил на дога, улыбкой — на молодого крокодила с торчащим наружу клыком. Пожевывать было у него признаком наслаждения, страха или гнева. Затаившись в глубине ложи и покусывая губы, над которыми топорщились короткие усы, он наблюдал за своими артистами; он не спускал им ничего. Его влажные, прикрытые тяжелыми веками глаза напоминали португальских устриц».
Противоречие между «тяжелой» дягилевской внешностью, его позой ленивого барина и славой трудоголика вводила поначалу в обман многих мемуаристов: «Я всегда удивлялся, глядя на Дягилева, сидевшего на концертах в бывшем Дворянском собрании небрежно, нога на ногу, что этот по виду пшют может быть таким просвещенным в искусстве человеком, таким энергичным, талантливым устроителем выставок, — вспоминал художник Аркадий Рылов. — Кто бы мог устроить такую полную, такую интересную громадную выставку исторических портретов в Таврическом дворце? Двор, а за ним вся аристократия, помещики, купцы, охотно дали на эту выставку имевшиеся у них портреты предков, исполненные большими мастерами».
Библиофил
К концу 1920-х Дягилев начал уставать от кочевой жизни. Его интерес к делам «Русского балета» становится тем меньше, чем успешнее восстанавливаются финансовые дела труппы. Жизнь наполняется новой страстью: коллекционированием книг, как сформулировал этот период Лифарь, все деньги Дягилев оставлял теперь у букинистов.
Он оживлялся, скорее когда говорил о книгах, а о театральных постановках явно общался едва ли не сквозь силу. Он задумался о покупке большой квартиры в Париже или даже дома, который мог бы превратить в литературный музей. Одновременно он раздумывает о новой структуре балетной труппы, создании небольшого стационарного театра в Венеции на 12 танцовщиков, то есть об отказе от классического театра гастрольного типа, какими фактически были «Русские балеты». Впрочем, привычная труппа бы не исчезла: оставшись в Монте-Карло, идейно бы она питалась за счет театра-студии, а материально, напротив, ее бы кормила, а заодно и книгохранилище; важным источником доходов предполагались гастроли в Америке.
Пушкинисты ценили дягилевскую коллекцию, в первую очередь благодаря письмам, в 1930-е за ними охотились советские пушкиноведы. Потомок Пушкина, жена великого князя Михаила княгиня Торби завещала Дягилеву одно из хранившихся у нее писем поэта. После смерти жены великий князь переслал Дягилеву и десять других писем Пушкина, «что сделало его на время счастливейшим человеком в мире». Было у Дягилева и много других автографов, например Лермонтова.
Библиотека Дягилева после его смерти насчитывала 900 томов, а также портреты и рукописи. Немного? Но здесь хранились полные экземпляры «Часослова» и «Псалтиря», причем в безукоризненном состоянии, в лучшем, чем тогда в Публичной библиотеке в Ленинграде. Были «Триодь Постная» (Венеция, 1584), и «Евхологион» Петра Могилы (Киев, 1648), и два экземпляра сожженного первого издания «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева (судьба их оказалась неизвестна).